Вот и всё. По крайней мере, на мой взгляд. Поскольку некоторые люди с богатой фантазией тут же поспешили связать смерть генерала с другой катастрофой, происшедшей по странному совпадению тем же утром и, возможно, почти в тот же час неподалёку от роковой пропасти, а именно в самом заливе. По неизвестным причинам моторная лодка взорвалась в шестистах метрах от берега, и вместе с ней взлетели на воздух два её пассажира. Позднее пассажиров, а точнее, то, что от них осталось, вытащили на берег, но это не помогло разгадке тайны их гибели.
Таковы факты. Впрочем, каждому непредубеждённому человеку должно быть ясно, что я, находившийся всё это время в своей постели, спавший тем крепким здоровым сном, которым обычно спят праведники и люди нашей профессии, не могу иметь ничего общего с упомянутыми выше происшествиями. Даже ребёнку это было бы ясно.
Только мои начальники, увы, не дети.
— Садитесь! — бурчит Хьюберт.
Он протягивает руку, но не для рукопожатия, а чтобы указать на стул, куда я должен сесть, вернее, конторскую табуретку, перед его письменным столом.
Гостям, к которым он благоволит, Хьюберт предлагает расположиться в кожаных креслах в другом конце кабинета. А тех, кто ему неприятен, заставляет моститься на этой табуретке. Она, может, и удобна для секретарши, которую вызывают на две минуты записать письмо или приказ. Но сидеть часами на этом маленьком и шатком сооружении, не имея возможности даже откинуться назад, — настоящее мучение. Конечно, Хьюберт отлично понимает это и использует, чтобы с самого начала поставить противника в невыгодное положение.
Табуретка — только один из признаков того, что в данный момент вас считают противником или, по крайней мере, чужаком. Никакого вставания из кресла, никакого рукопожатия. Никаких обычных вопросов: «Ну, как съездили?», «Как Элен?», «Хотите сигарету?» И подумать только, что с этим человеком мы вместе кончали спецшколу и были почти друзьями…
Полная мягкая рука шефа тянется к миниатюрному, чуть больше пачки сигарет магнитофончику, стоящему на столе. Палец нажимает на маленькую кнопку, и по комнате разносится приятная, нежная мелодия, напоминающая детскую песенку.
— Вы сами понимаете, что вам придётся представить подробный письменный отчёт, — сухо произносит Хьюберт. — Но всё же я хотел бы услышать от вас и устные объяснения.
Я покорно киваю и чётко и кратко излагаю то, что можно рассказать по поводу случившегося.
— Этот человек был козырной картой в нашей игре, — признаю я в заключение. — И смерть его действительно сильный удар для нас.
— Наша организация вряд ли пострадает от этого удара, — замечает шеф после короткого молчания. — Но боюсь, что ваша карьера рухнет.
От его слов у меня возникает ощущение, что я лежу, придавленный тяжестью упавшей на меня туши чернокожего.
— Практика искупительных жертв мне известна, — примирительно киваю я. — И раз я должен стать искупительной жертвой…
— Ах, так вы, ко всему прочему, считаете себя жертвой! — повышает голос Хьюберт. — В таком случае должен вам заметить, что, по мнению кое-кого, вы не жертва, а палач!
Я поднимаю глаза и изумлённо смотрю на него.
— Что вы на меня уставились? Вам что, не приходило в голову, что на вашу историю можно посмотреть и с другой точки зрения? — раздражённо спрашивает шеф.
— Всё можно рассматривать с разных точек зрения, — соглашаюсь я. — Но я уже немало лет работаю здесь и думаю, что заслужил хотя бы минимальное доверие…
— В чем-то доверие, в чем-то недоверие, если быть точным, — поправляет меня шеф. — Вы, вероятно, помните, что в Чили вы с чем-то не справились, с другим справились отлично. Вообще не советую вам чересчур полагаться на свою репутацию. Она не так уж безупречна, Томас.
Я испытываю непреодолимое желание вскочить, начать оправдываться, напомнить этому расплывшемуся от сидения в кабинете бюрократу о каких-то своих пусть маленьких, но заслугах, ради которых я порой рисковал жизнью. Однако это худшее, что можно сделать в такой момент. Я опускаю глаза и принимаю смиренную позу, насколько проклятая табуретка позволяет сделать это.
— Разве вам не ясно, что первый вопрос, который задаст себе объективный судья, — какую пользу мог иметь Томас от смерти своего агента?
— Это вопрос, касающийся мотивов поведения, — замечаю я наивно. — А вопрос о мотивах можно ставить только тогда, когда человека подозревают в совершении преступления.
— Представьте, что такое подозрение существует.
— Но единственной «пользой», как вы выражаетесь, для меня были бы те сто пятьдесят тысяч долларов. А эту сумму, да к тому же золотом, я ему вручил.
— Но ведь золота не нашли.
— И никогда не найдут. Если мой генерал, предположим, стал жертвой не просто дорожной катастрофы, а нападения, то нападавшие, естественно, прежде чем сбросить его в пропасть, прихватили чемоданчик. Только я в тот момент был в пяти километрах от места происшествия, был, знаете ли, в постели, и, по крайней мере, трое, включая консьержа, могут подтвердить, что я не выходил из дому…
— Видите ли, Томас, — шеф жестом останавливает меня. — Всё это, конечно, должно быть отражено в вашем письменном отчёте, но сразу скажу, что это не настолько веский аргумент, чтобы развеять подозрения. У вас достаточно своих людей в этой стране, чтобы организовать убийство, не замарав кровью своих рук. Что касается золота, то кто подтвердит, что вы действительно передали его генералу?
— Но поймите же, ведь это было золото, а не банкноты! Пять тысяч монет, весом в сорок килограммов… Его не спрячешь в чемодане среди носовых платков, и я всего час назад проходил таможенный досмотр, чему, конечно же, обязан вам, потому что раньше никто никогда не перетряхивал мои грязные рубашки… — Я умолкаю, чтобы перевести дух, и продолжаю: — Не думайте, что я обижаюсь. Я даже вам благодарен, теперь точно установлено, что я не провозил в ручном багаже золота, а ни один здравомыслящий человек не допустит мысли, что я могу оставить золото в этой жуткой стране, где и за свою жизнь-то не можешь поручиться, не то что за золото…